Я вставала в половине четвертого, кормила и переодевала Малыша, снова укладывала ее, бежала бегом три остановки по холодным осенним улицам, так как транспорт еще не ходил, пару часов бегала с ведрами, как угорелая, и к половине восьмого возвращалась, заставая почти всегда одну и ту же картину. Семен безмятежно спал, а дочка ползала по кроватке, вся в слезах, соплях и прочих естественных жидкостях. Я отмывала и успокаивала Малыша, будила и отчитывала Семена, выпивала чашку чаю и убегала. С восьми до часу работала молочная кухня, и, если я забегала сначала за прикормом, то опаздывала на первую пару, а если сначала бежала на первую пару, то убегала со второй, чтобы успеть на молочную кухню. Так или иначе, но три часа в день я отсутствовала, чтобы хотя бы показываться в институте и быть в курсе событий и чтобы получить детское питание. Поначалу я пыталась отправлять на занятия Семена, но потом узнавала, что он там и не появлялся, поэтому попытки приохотить его к учебе в последний год обучения быстро прекратила. По дороге домой я забегала в магазины, потом хлопотала по дому и занималась с Малышом, писала дипломные работы, переписывала конспекты пропущенных лекций. По вечерам иногда забегали мои подружки, чаще всех – Багира или Мышь. Такие гости не доставляли мне хлопот, потому что с удовольствием играли с дочкой, а если Семена не было дома, то даже давали мне поспать часок-другой.
Были и другие гости – друзья мужа. Больше всего я любила, когда приходил Шуренок. Сам он приходил редко, чаще всего его затаскивал Семен, когда нужно было сделать что-то серьезное по дому: сдать бутылки, установить стеллаж для книг, что-то перетащить или передвинуть. Не избалованный, выросший без родителей, он умел все и делал это легко и естественно. Что бы я ни делала, он тут же брался помочь: чистил картошку, мыл посуду, жарил котлеты, бегал в магазин. А потом мы все вместе сидели за столом, и он с удовольствием уплетал все, что мы наготовили, будь это просто манная каша или тертая морковка.
Отличался он от Семена не только неприхотливостью в еде, но еще трудолюбием и практичностью. Последнее время он очень много рисовал, но это не мешало ему прекрасно учиться. В отличие от друзей-поэтов он говорил об искусстве мало, никогда не подчеркивал своей уникальности, хотя имел свой, неповторимый почерк, отличавшийся каким-то невероятным изяществом линий. Не считал он зазорным и использовать свои способности для получения заработка и брался за любые заказы. Этой осенью они с Беком оформляли кафе, столовые и бары. И ухитрялись, на мой взгляд, не опускаться до халтуры. Судила я по единственному оформленному ими залу студенческого бара, переделанному из захудалой столовой. Средневековый кабачок быстро превратился в одно из самых популярных мест в городе благодаря продуманному, оригинальному интерьеру.
Шуренок рос и мужал на глазах. Он не только заботился о вновь обретенной семье, поддерживая инвалида-мать и подростка-сестру, но и постоянно рос как художник, по-своему воспринимающий мир. В нашей компании он оказался единственным, кто смог не только оценить, но и понять «Зеркало» Тарковского. Он нарисовал нам пространную образную картину восприятия мира, и это был рассказ художника о работе другого, близкого ему мастера. Каждый приход Шуренка был для меня праздником, позволявшим хотя бы мысленно вырваться из плена повседневности и забот о хлебе насущном.
Заходил к нам и Леха, несчастный, одинокий и жалкий, всегда с бутылкой вина. У меня не было сил его выгнать. Он не завел друзей, не обзавелся девушкой, хотя был очень не глуп и даже добр к людям. Врожденная болезнь, изувечившая его лицо и тело, вставала барьером на пути сближения с новыми людьми, и только мы, знающие его уже несколько лет, да бутылка портвейна скрашивали его одиночество. Он любил оставаться у нас ночевать, и это доставляло мне кучу неудобств: отовсюду доставалось всякое барахло, типа старых пальто и курток, заменяющее матрац, и последняя пара постельного белья. Все это, включая Леху, укладывалось посреди комнаты, ворочалось, стонало, кричало и мешалось под ногами, когда я вставала по ночам к Малышу.
Еще у нас в доме появился грузин Серго, художник и бабник, бросавший своих жен и потому скрывающийся от кровной мести. Он нес к нам в дом вино и бесхитростные истории о себе, любимом. Каждая из историй должна была подчеркнуть какую-нибудь сторону его многогранного таланта: какой он великий художник, как его любят женщины, какой он удачный делец, какие у него замечательные гонорары. Все эти рассказы блистали интеллектом подростка, но подкупали своей искренностью. Я долго не выдерживала этого бахвальства и покидала кухню.
Больше всего меня радовали посещения Женьки Белова. Потерпев крупную неудачу в игре в преферанс, он теперь играл только в шахматы. Трезвый, спокойный разговор располагал к нему, и я посиживала иногда с ними на кухне, пока мужчины не садились играть в шахматы. Семен заметил, что приходы Женьки радуют меня, и замучил намеками.
Это были не первые вспышки ревности. Конечно, признаться себе, что наша интимная жизнь не складывается по его вине, Семен был не в состоянии, поэтому искал какие угодно причины, кроме реальных. Он, несомненно, замечательный любовник, как говорили ему другие женщины. Зачем они говорили ему это? Чтобы привязать к себе или чтобы подбодрить? А поскольку у меня других мужчин не было, и мне никто не говорил, какая я замечательная любовница, значит, виновата я. Либо я просто фригидна, либо втайне завела себе другого мужчину. Поскольку и то, и другое было чистой воды вымыслом, а обвинять мужа было бессмысленно, он все равно бы меня не услышал, я даже не обижалась, сочувствуя ему и пытаясь изменить свое поведение.
Почему я не хотела и всячески избегала близости? Семен мне все еще был не совсем безразличен, и иногда мне даже казалось, что я люблю его. Но люблю, как младшего, непутевого братца. Он не вел себя как мужчина, а я не чувствовала себя женщиной. Я ощущала глубокий стыд и унижение каждый раз, когда встречалась на работе с коллегами, в основном пожилыми тетушками. Однажды у двери в раздевалку я замешкалась и услышала, как они жалеют меня:
– Поди, бросил, подлец, одну с ребеночком, вот и крутится, сердечная.
– А что делать, на стипендию-то ихнюю не больно проживешь…
Сказать им, что я мою полы, чтобы мой супруг мог спокойно писать стихи и пить вино, у меня язык не поворачивался. И я отшучивалась, что после родов должна поддерживать хорошую физическую форму, а зарядку делать лень. Тетушки понимали, что я не хочу говорить на эту тему, и переставали задавать вопросы. Они-то переставали, а у меня в голове этот вопрос постоянно мелькал, но я старалась затолкать его подальше, чтобы он не тревожил моего хрупкого семейного равновесия.
Не знаю, может ли быть страстной униженная женщина? Возможно, где-то в восточной культуре. Но не я, это точно. К тому же, после штопки-порки, заниматься любовью безболезненно я могла только при наличии огромного желания. А уж на фоне постоянно подавляемого раздражения, страшной усталости и завуалированного хамства мужа быть страстной любовницей у меня явно не получалось. И все же я старалась, уступая иногда его настойчивым домогательствам, чтобы не обижать его, чтобы он не злился, чтобы ему было хорошо. Он, торопился, будто боялся, что я передумаю, его руки жадно и грубо шарили по моему телу, его поцелуи, сильные и болезненные, казались абсолютно равнодушными, и, хотя он и получал удовлетворение и расслабленно засыпал, мне было жалко не столько себя, сколько его. Жалость к мужчине, не знающим нежности, делала меня терпеливой. Ведь когда-то, во сне, я уловила краем сознания, что она живет в нем. Может быть, он еще услышит голос своей души?
https://ridero.ru/books/drugaya_realnost_4/